Об О. Э. Мандельштаме (Борис Кузин)/Дворик эриванской мечети

Перейти к: навигация, поиск

<Вступление> Об О. Э. Мандельштаме ~ Дворик эриванской мечети
автор Борис Сергеевич Кузин
О дружбе
Источник: Кузин Б. С. Воспоминания. Произведения. Переписка. Мандельштам Н. Я. 192 письма к Б. С. Кузину. — СПб.: ООО «Инапресс», 1999. — 800 с.



Дворик эриванской мечети

Натуральный кармин добывается из мексиканской кошенили, в тканях которой он содержится в большом количестве. Родина этой кошенили, как и кактуса опунции, на которой она выкармливается, — Центральная Америка. Оттуда они были вывезены для добычи кармина в некоторые страны Старого Света, самые северные из которых — Испания и Южная Франция. Кармин, по крайней мере — до начала 30-х годов, был единственным вполне безвредным красным красителем, допускавшимся для подмешивания к пище, и был особенно необходим для кондитерской промышленности. Его приходилось ввозить из-за границы. Стремясь сократить ввоз импортных продуктов, пищевое ведомство в 1929 г. обратилось в Московский университет с запросом о возможности замены мексиканской кошенили каким-либо отечественным источником кармина. Ответить на этот запрос поручили, как энтомологу, мне. Я знал, что в Армении водится так называемая араратская кошениль, далёкая по систематическому положению и по образу жизни от мексиканской, но, как и та, содержащая кармин и бывшая когда-то предметом местного промысла. Из одной небольшой монографии начала прошлого столетия я узнал, что кармин, добывавшийся из этой кошенили, употреблялся в качестве краски для печати католикоса, а также для иллюстрации и украшения заставок рукописных книг. Но главное — в этой книжке было указано кормовое растение араратской кошенили и названы селения в долине Аракса, близ которых её собирали. Я ответил, что могу попытаться найти эту кошениль, определить её запасы и выяснить, возможно ли её добывать в промысловом количестве. Финансировать возрождение древнего промысла из патриотических соображений согласился Совнарком Армении. В начале сентября 1929 г. я с Н. А. Емельяновой (энтомологом) и Н. Т. Кахидзе (ботаником) выехал в Эривань. Кошениль мы нашли, и два последующих года я занимался ею в Армении, а в 1930 г. нашёл другого содержащего кармин червеца также и в Средней Азии.

Лето 1930 г. у меня по программе было очень заполнено работой. В начале его мне предстояло поехать с А. Н. Желоховцевым в Среднюю Азию, чтобы поискать там вместе с ним карминоносных червецов. В случае, если они там найдутся, Желоховцев должен был остаться где-либо там для их изучения и изыскания способов сбора, а мне надлежало для этих же целей направиться в Армению, где меня ожидала араратская кошениль. Но я в то время состоял в одном институте железнодорожного ведомства консультантом по вопросам борьбы с насекомыми, разрушающими древесину в станционных зданиях, деревянных мостах, шпалах и т. п., и мне было поручено выяснить размеры вреда, причиняемого термитами на Среднеазиатской железной дороге, особенно же в Туркмении. Поэтому в мой план входило, закончивши поиски кошенили в Узбекистане, обследовать деятельность термитов на участке дороги от Чарджуя до Красноводска, а оттуда на пароходе переправиться в Баку и ехать дальше — в Эривань.

По расчёту все эти работы должны были занять месяцев 5—6. Мне предстояло постоянное передвижение. Поэтому багаж с собой таскать следовало возможно лёгкий. Рабочее оборудование и одежду я свёл до минимума. Но как быть с книгами — ведь на полгода их нужно много. В таких поездках всегда приходится чего-то долго ожидать, а это занятие без чтения непереносимо. Я нашёл выход в том, чтобы количество книг возместить их качеством. Решил, что возьму с собой только две небольшие книжечки.

Шёл уже второй год как мне вполне раскрылась поэзия Мандельштама. Случилось как-то так, что его «Камень» прошёл мимо меня. Может быть, это произошло по причине, что он попал мне в руки во время моего тяжкого заболевания Блоком и начала ослепления Пушкиным, Тютчевым, Гёте и Горацием, не говоря уже об увлечении пёстрой шумихой, поднятой ранними и поздними футуристами, имажинистами и другими «новыми» поэтами. Оценить при этих условиях драгоценности «Камня» было не по плечу, хотя бы только по моей незрелости. Но «Tristia» ударили меня всей своей силой в ту пору, когда я не мог её не почувствовать. И вот уже больше года я завораживал себя бормотаньем волшебных стихов этого сборника. Небольшую книжечку в красной обложке я и решил взять с собой в долгое путешествие. Другая была — один из сборников Пастернака, кажется, «Поверх барьеров» или «Темы и вариации». Мне следовало быть в Эривани ко времени массового выхода самок кошенили на поверхность земли для оплодотворения. Этот срок тогда ещё не был мне известен. Я боялся опоздать к нему и поэтому старался как можно скорее выполнить всю среднеазиатскую часть своей программы. Но непредвиденные задержки возникали одна за другой. Позднее намеченного срока я расстался с Желоховцевым в Новой Бухаре и принялся за выполнение своего железнодорожного задания. Но вскоре почувствовал, что что-то не в порядке с животом. Кишечные болезни всегда сильно ослабляют. Но я не мог прекратить свою работу. Нужно было продвигаться на запад с остановками для обследований на каждой станции. Так, наконец, я добрался до Ашхабада. Там в гостинице в первую же ночь понял, что заболел по-настоящему. — Снились кошмарные сны, а утром едва хватило сил подняться с постели. Я всё же оделся, с трудом вышел на крыльцо гостиницы и подозвал проезжавшего извозчика. Он перенёс мой небольшой багаж в свой фаэтон и доставил меня сначала к директору тамошнего музея, моему единственному знакомому в этом городе, у которого оставил вещи, а затем — в больницу. Там смерили температуру. Она была выше сорока. Врач очень скоро определил один из паратифов. В больнице я был первый раз в жизни, а с тюрьмой ещё не был знаком. Поэтому больничное лишение свободы показалось мне чем-то ужасным. Однако лечение, по-видимому, шло успешно. Приблизительно через неделю я почувствовал, что дело пошло на поправку. Только держалась повышенная температура. Тогда я стал потихоньку вынимать градусник, пока ртуть ещё не дошла до красной чёрточки, и через три дня уговорил врача выписать меня. Слаб я был ещё, конечно, ужасно, но всё же принялся за свою работу на последнем участке от Ашхабада до Красноводска. До сих пор удивляюсь, как я тогда остался жив. Но в Красноводске я заметил явный признак выздоровления: появилась непреодолимая потребность в сладком, к которому обычно бываю совсем равнодушен. На базаре купил с кило или полтора каких-то подозрительных, очень грязных развесных леденцов и пожирал их на пароходе, шедшем в Баку, несмотря на довольно сильную, как всегда в центре Каспия, качку.

Приехав в Эривань, я тотчас же устремился на расположенные неподалёку кошенильные солончаки и вздохнул с облегчением. Кошениль явно ещё не собиралась заканчивать своё развитие под землёй. Как я мог определить, до превращения ей оставался ещё добрый месяц. Это мне было очень на руку. Всё-таки я сильно ослабел от болезни, да и не отдохнул нисколько от московских дел, кстати, очень неприятных по причине, о которой расскажу когда-нибудь, если успею. Предстоящий месяц безделья меня радовал.

Конечно, о номере в единственной тогда Эриванской гостинице нечего было и думать. Да и обиделись бы Тёр-Оганяны, у которых я с обеими своими дамами останавливался в прошлом году. Самые нежные воспоминания у меня остались об этой семье. И очень хочется теперь же рассказать о них. Но и без попутных воспоминаний всё тащит меня куда-то в сторону. Скажу только необходимое. — Их было четыре сестры и три брата. В домике, оставшемся после родителей, очень типичном для старой Эривани особнячке с внутренним небольшим двором, выходящей на него галереей и с огромным цоколем-полуподвалом, жили оставшиеся незамужними две сестры и холостой же средний брат. Для остальной родни этот домик был местом съездов или сходок. Достатки его постоянных обитателей были очень скромны. Но для меня было огромной трудностью найти способ оплачивать их гостеприимство, так как простое денежное участие в их хозяйственных расходах абсолютно исключалось. Принимались только подарки в виде сластей или фруктов. Но нельзя же было свыше всякой потребности заваливать этих скромных людей кондитерскими изделиями, а фрукты в Армении были слишком дёшевы. Мне удалось только выговорить себе разрешение обедать не у них.

В странах старой винной культуры чай бывает не в ходу. Жажду там утоляют вином или холодной водой, кстати, — в Эривани на редкость вкусной. В обычном эриванском ресторане, столовой, кофейне можно получить кофе, какао, сладкое молоко, простоквашу (мацун), — только не чай. В среднеазиатских городах я проводил свободные от дел часы в чайханах. Там читал, писал и одну за другой заказывал порции чая, который пил непрерывно. В Эривани получить чай можно было только в тюркских харчевнях на базаре. Но это были не среднеазиатские чайханы, в которых питьё чая было главным занятием посетителей. Здесь подавалась главным образом еда. Верно, после неё можно было затребовать чай или чёрный кофе по-турецки. Но расположиться в харчевне надолго только за чаем было неудобно. Да и не очень уютно было долго сидеть среди базарного шума и пыли.

Эриванский базар примыкал к большой площади, заваленной тогда массой обтёсанного камня, предназначенного, по-видимому, для какого-то строительства. Эта каменная свалка вплотную подходила к стене, огораживающей двор главной мечети. Майоликовые купола и зелень деревьев возвышались над стеной. Но главные ворота мечети, выходившие на площадь, были заперты. Однажды, проходя вдоль другой стены мечетного двора, я увидал в ней небольшие ворота. Они были открыты. Я вошёл во двор мечети и просто остолбенел. — По соседству с самой непривлекательной частью города находился рай. Двор, выложенный каменными плитами, со всех сторон был обсажен мощными вязами, создававшими защиту от пыли окружающих улиц и, как казалось, даже от шума. Из-за деревьев проглядывали стены мечети и относящихся к ней построек. Посреди дворика находился небольшой прямоугольной формы бассейн с двумя фонтанчиками. В нём плавали две белые утки. Бассейн тоже был обсажен с двух сторон развесистыми карагачами, между которыми стояли массивные, вытесанные из камня скамьи. Под одним из деревьев помещался стол, а на нём — огромный жёлтой меди самовар и арсенал чайной посуды. Несколько тюрков, большей частью пожилых, сидели на скамьях, одни молча, другие — негромко переговариваясь между собой. Чайчи, тоже немолодой, бесшумно и неторопливо разносил и убирал стаканы. Я присел на одной из скамей. Моё появление не привлекло никакого явного внимания присутствовавших. Подошёл чайчи и спросил: «Чай?» — Да. — «Сладкий?» — Нет. Чай был, как всегда в чайханах, хорошо заварен и горячий.

От всякого национализма отдаёт чем-то глуповатым и смешным, а крайние её проявления отвратительны. Тем не менее я замечал за собой, что в путешествиях при возможности выбора я предпочитал находиться среди мусульман. Ведь и наблюдения над кошенилью можно было вести обосновавшись в каком-нибудь армянском селении, но я сознательно выбрал тюркский Улия Сарванляр. Вот и здесь, в столице Армении, я нашёл себе прибежище во дворе мечети. Открыв его, я понял, что с этого дня моё, всё же в какой-то степени томительное и стеснительное, ожидание выхода кошенили превращается в чудный отдых, так необходимый для полного восстановления сил.

Порядок дня у меня установился следующий. — После утреннего завтрака с Тёр-Оганянами я, забрав две свои книжечки стихов, шёл в направлении базара, по дороге покупал свежие центральные и выходящие на русском языке местные газеты. Они служили мне отчасти для чтения, но больше в качестве подкладки на каменную скамью, слишком жёсткую для меня при сильном моем исхудании. Придя в мечеть, я принимался за чтение, а иногда что-нибудь писал. Чайчи, уже не спрашивая, приносил мне чай. Круг постоянных заседателей под сенью карагачей у бассейна с белыми уточками был невелик. Скоро они привыкли ко мне и стали отвечать на моё общее приветствие вместе с чайчи. Тюркский язык я понимал очень плохо. Поэтому содержание тихих бесед посетителей чайханы было мне мало понятно. В их речи решительно преобладали имена числительные. Это указывало, что обсуждались преимущественно вопросы базарные или вообще коммерческие. Иногда, впрочем, речь шла о политике или о религии. Об этих предметах чаще говорилось, когда к компании присоединялся главный мулла Эривани. Он, по-видимому, жил при мечети. Это был довольно высокий, красивый и, как большинство мусульманских духовных, важный старик. Говорили, что он необычайно учён и получил своё образование в очень известном шиитском медресе в Тебризе. Присутствовавшие встречали его очень почтительно. Я вместе со всеми привставал и кланялся ему. Скоро и он стал отвечать мне отдельным кивком с вежливой улыбкой. Русского он не знал или делал вид, что не знает. Однажды через одного говорившего по-русски тюрка он задал мне несколько очень общих вопросов, касающихся моего происхождения, образования и рода занятий. После этого он с похвалой отозвался о профессии учёного, которую, несомненно, считал и своей, и мы коротко обменялись необходимыми любезностями. Когда наступал час обеда, я отправлялся на базар в тюркскую же харчевню. Обед мой почти неизменно состоял из горшочка пити и порции шашлыка. Появлявшейся после этого жажды вполне хватало на то, чтобы, вернувшись в мечеть, утолять её неспешно стакан за стаканом чая часов до 5—7 вечера. Возвращаясь домой снова через базар и по торговым улицам, я покупал то, что можно было презентовать Тёр-Оганянам, и вечер проводил с ними и с заходившими к ним почти каждый день многочисленными их родственниками. При таком режиме восстановление моих сил шло гигантскими шагами.

Однажды, уже незадолго до выхода кошенили, я сидел после обеда на своём обычном месте в чайхане. После прочтения в сотый раз какого-то стихотворения в одной из своих книжечек я отложил их в сторону и был занят своими мыслями. В это время вошли во дворик и направлялись к бассейну два человека, по внешности не здешних. Один был заметно старше меня, немного ниже моего роста, в белой рубашке, заправленной в брюки, и в серой кепке. Он шёл с лёгкой улыбкой, оглядываясь по сторонам, и можно было понять, что сюда он попал впервые. Его спутником был молодой человек, очень вертлявый, что-то говоривший и жестикулирующий. На нём была светло-красная спортивная рубашка с чёрными обшлагами рукавов и воротом и с белой шнуровкой на груди, очень жалкие брючонки и резиновые тапки. Старший из пришедших, продолжая оглядывать дворик, очень тихо и ни к кому не обращаясь, произнёс: «Как здесь хорошо» — и присел на соседнюю с моей скамью. Молодой человек порыскал вокруг бассейна, вернулся и начал задавать немногочисленным в это время посетителям чайханы разные вопросы, касающиеся мечети. Те, что понимали по-русски, отвечали крайне скупо. Тогда он переключился на меня. Он (впрочем, как я узнал потом, также и его спутник) принял меня, сильно загоревшего и не типичной русской внешности человека, за тюрка, пришедшего сюда, как, по его мнению, и все, кто здесь находился, для отправления религиозных действий. Убедившись, что в этом он ошибся, он принялся доискиваться, зачем же я здесь, кто я, чем занимаюсь и т. д. Меня эта настырность сильно раздражала, и мне хотелось послать этого надоедного парня к чёрту. Но у меня всегда нехватало духу сказать грубость человеку, хотя мне и неприятному, но говорящему со мной вежливо. Поэтому Лёве (так звали этого малого) удалось вытянуть из меня по капле всё, что мучило его любопытство. Достиг этого он, обратившись к своему спутнику, молчаливо сидевшему со скрещёнными руками и продолжавшему всё с той же лёгкой улыбкой разглядывать всё окружающее, воскликнул: — Осип Эмильевич! Вот товарищ занимается здесь очень интересным делом.

Молчаливый посетитель встал, улыбка его расширилась, он протянул мне руку и представился: — Мандельштам. — Я, также вставши, в свою очередь отрекомендовался по фамилии. Дело начинало мне сильно не нравиться. — Вот теперь они примутся приставать ко мне вдвоём. Но скоро выяснилось, что я ошибся в своих мрачных предположениях. Лёва, сдав меня старшему товарищу, на время замолчал и стал прислушиваться к нашему разговору. В нём мой новый собеседник сразу же проявил особую вежливость, какая разделяет поколения интеллигентов «до» и «после», которая уже к началу 30-х годов встречалась не очень часто, а теперь о ней вообще не имеют понятия, и научиться ей уже больше нельзя. Это меня немного успокоило. На этой взаимной вежливости уже можно было поддерживать ставший неизбежным разговор, не заводя его слишком далеко и имея надежду на более или менее скорое окончание. Моё впечатление, что оба незнакомца люди не местные, подтвердилось. Становилась всё ясней какая-то причастность их к литературе. — Какие-нибудь газетчики, очеркисты или что-то в этом роде. Когда это стало уже несомненным, я, не очень в правилах установившейся в нашем разговоре вежливости, спросил: «Ну и что же вы должны здесь воспевать?» — Мой собеседник, премило улыбнувшись и высоко подняв брови, выпалил: «А ничего!» Было ясно, что он понял колкость моего вопроса, но, словно не замечая её, продолжал вести нашу почти салонную беседу. Она вертелась около кошенили. Я заметил, что всё же он спрашивал меня о ней с интересом, по крайней мере к её национально-культурной истории. Вероятно, это и заставило меня сказать, что кошениль попала и в нашу поэзию. — «Кто же о ней писал?» Я сказал, что о ней упоминает Пастернак и, как видно, грамотно. Я имел в виду

И в крови моих мыслей и писем
Завелась кошениль.
Этот пурпур червца от меня независим.
Нет, не я вам печаль причинил[1].

В ответ было: «Да, Борис Леонидович всегда грамотен в своих стихах».

Тут во мне как бы сработал спусковой механизм. Мгновенно пронеслась в голове цепь мыслей. — Разве этот человек похож на тех, кто ездит в творческие командировки и хватает без церемонии каждого, кто может дать что-то для расцвечивания имеющего появиться в результате командировки слащаво-лживого репортажа, очерка, романа? Он называет Пастернака по имени и отчеству. И опять-таки он явно не из тех, кто хотел бы показать постороннему, что он с Пушкиным на короткой ноге. Вертлявый тип называет его Осипом Эмильевичем. Да ведь он и сам назвал мне свою фамилию!

После мне стало понятно, что досада от появления в «моей» мечети неподходящих людей затормозила меня и я сразу же не сделал всех этих сопоставлений. Даже явственно расслышанная фамилия меня ни на что не натолкнула. Она не так уж редка. Я и мысли не допускал, что поэт, стихами которого я бредил наяву, вдруг в самый разгар этого бреда появился передо мной. А он, мало того что появился, но ещё целых полчаса заставлял меня желать, чтобы он убрался со своим компаньоном восвояси. Всё это, я говорю, пронеслось в моём мозгу в единое мгновенье. Я ничего не анализировал, ни секунды не колебался. Вскочил, как ошпаренный, и закричал: «Да ведь я же вас знаю!» Не было ли это единственным во взрослой моей жизни случаем полной потери самообладания? Я не задумывался, как будет принят этот мой почти вопль. А принят он был наипростейшим образом. — О. Э. встал и, опять протянув мне руку, сказал всё с той же улыбкой: «Ну, давайте теперь знакомиться заново».

Стихотворение Мандельштама «Батюшков», написанное два года спустя, всегда вызывает у меня воспоминание о нашей первой встрече. Но даже и на следующий день я не мог бы рассказать, о чём мы говорили после вторичного рукопожатия. Помню только, что вдруг понёсся поток мыслей, словно вырвавшихся на свободу и куда-то спешащих. Я всё же сознавал, что завтра мне нужно ехать в Сарванляр, чтобы выяснить, не собирается ли кошениль выходить на поверхность. Поэтому спросил О. Э., застану ли его в Эривани по возвращении через два дня. Узнав, что застану, успокоился.

Но время шло к вечеру. Чайчи принялся убирать посуду. Нужно было уходить. О. Э. хотел непременно познакомить меня со своей женой и настаивал, чтобы я шёл с ним в гостиницу, где они жили. Мы пошли, ни на минуту не прекращая вести свой горячечный разговор. Я не заметил, как Лёва по пути где-то потерялся. И вообще этот Лёва больше никогда мне не встречался. Кажется, с О. Э. он был знаком по работе в редакции комсомольской газеты, где Мандельштам то ли заведовал стихотворным отделом, то ли был в нём консультантом («Присевших на школьной скамейке учить щебетать палачей»[2]. А может быть, и просто был одним из тех странноватых для меня молодых людей, которые появлялись временами около него, имея, по большей части, некоторые специфичные задания.

Дойдя до своего номера в гостинице, О. Э. распахнул его дверь и с порога закричал: «Наденька, вот со мной пришёл...» На кровати сидела отложившая в сторону книгу и натянувшая до подбородка одеяло Надежда Яковлевна. После она рассказывала мне, что лежала совсем раздетая, но услыхавши, что по коридору, с кем-то разговаривая, идёт О. Э., поспешила закрыться одеялом. О. Э. осведомил её об обстоятельствах нашей встречи и собирался продолжать наш разговор с её участием. Не помню, каким способом она дала ему понять неудобство своего положения. Я решил, что она просто нездорова. Мы условились встретиться завтра же утром у меня, т. е. в доме Тёр-Оганянов, а потом пойти обедать в мою тюркскую харчевню, после чего я должен был отправиться на вокзал.

Я нёсся из гостиницы к себе на улицу Спандарян, не чувствуя земли под ногами. Объяснить свою радость моим хозяевам я не мог. Они не читали стихов Мандельштама, да и других не читали. И не думали, что такое занятие может интересовать меня. Однако исходившее от меня свечение радостью они заметили, и я им сказал, что встретил очень близких друзей.

Встреча с Мандельштамом обрадовала меня ещё и по одной особой причине. — С того дня, как мне стали знакомы его «Tristia», я пытался узнать, где он теперь и что делает. На это мне никто не отвечал толком. Причастные к литературе мои знакомые говорили на эту тему с явной неохотой. Упоминали что-то о плагиате, который он будто бы совершил при переводе (?!) «Тиля Уленшпигеля», что он сошёл с ума, что совсем перестал писать. Человек, с которым я нынче познакомился, не мог быть никем иным, кроме как автором тех стихов, что я знал. Он был прекрасен, как стихи.

Когда человек не идёт, то он сидит или лежит. Сидячие и лежачие — люди двух принципиально различных категорий. Сам я, лёжа, могу делать только одно: — спать. Лежачие же в этом положении часто ведут беседу, даже с гостями, пишут, а уж читают только лёжа. Отказываюсь судить, какой образ жизни правильней или лучше. Поделюсь только одним наблюдением. — Лежачие обычно не бывают пунктуальны. Мандельштамы были лежачие. Пришли они на следующее утро, конечно, гораздо позднее назначенного времени. Пора было уже скоро идти на базар обедать. Когда я об этом сказал, они переглянулись, и О. Э. с отчаянной решимостью выпалил, что обедать они не пойдут: у них нет ни копейки денег. Они и не подозревали, какое удовольствие доставило мне это заявление. Начать знакомство с того, чтобы накормить их, видно, голодных, восхитительным обедом, было просто замечательно. Обед, конечно, состоялся. Я уехал в Сарванляр. Через два дня вернулся, выяснив, что через неделю мне будет нужно ехать туда уже фундаментально.

За эту неделю и ещё за несколько дней, проведённых в Эривани перед отъездом в Москву, я имел возможность достаточно приглядеться к Мандельштамам. Они, особенно О. Э., были по образу жизни прямой противоположностью мне. Насколько мне всегда были необходимы режим, размеренность, ориентировка во времени, ощущение почвы под ногами, постоянство обстановки, определённость перспектив, хотя бы ближайших, настолько им всё это было совсем чуждо. Казалось, они нигде никогда не жили (в смысле оседлого пребывания), а только словно бы присаживались там или здесь в непрерывном кочевании без всякого направления. Их дни протекали так или иначе в зависимости от того, какое у них самочувствие, как складывалась обстановка, кто зашёл из знакомых и т. п. Если строились какие-то планы, то только затем, чтобы их сейчас же нарушить. При этом чем категоричнее высказывалось намерение поступить каким-либо образом, чем лучше это было мотивировано, тем вернее было, что так сделано не будет. И всё это на фоне постоянного острого безденежья.

Отношения близкой дружбы у нас установились даже не быстро, а словно мгновенно. Я был тотчас же втянут во все их планы и злосчастья. И с первого до последнего дня нашего общения каждая наша встреча состояла из смеси разговоров на самые высокие темы, обсуждения способов выхода из безвыходных положений, принятия невыполнимых (а если выполнимых, то не выполняемых) решений и, как я уже говорил, — шуток и хохота даже при самых мрачных обстоятельствах. Конечно, при коренном различии наших характеров и привычек дружба с Мандельштамами порой меня просто нервно изматывала. Но ведь все наши несходства относились только к житейским делам. Всё же остальное, т. е. именно то, что составляло настоящую сущность обоих Мандельштамов в их отношении к вещам, событиям и людям, никогда не вызывало у меня ни малейшей досады. Но их беды причиняли мне сильнейшую сердечную боль.

Последние дни в Эривани прошли в бесконечных разговорах о планах на будущее. — Ехать в Москву добиваться чего-то нового, какого-то устройства там или оставаться в Армении? Трудно сосчитать, сколько раз решение этого вопроса изменялось. Но ко дню моего отъезда было решено окончательно. — Возможно только одно: остаться здесь. Только в обстановке древнейшей армянской культуры, через врастание в жизнь, в историю и в искусство Армении (имелось, конечно, в виду и полное овладение армянским языком) может наступить конец творческой летаргии. Возвращение в Москву исключено абсолютно. Я простился с Мандельштамами — как мы были уверены, навсегда — накануне дня своего отъезда. Сам этот день был целиком предназначен для прощания со всеми друзьями-армянами. А я хорошо представлял, какая это будет серьёзная операция, и молил Бога о ниспослании мне сил для предстоявших угощений лучшими образцами араратовских коньяков. Операцию эту я провёл, но уж лучше не буду вспоминать о состоянии, в какое она меня привела к концу дня.

Примечания

  1. 2-я строфа стихотворения Б. Л. Пастернака «Послесловие» из книги «Сестра моя — жизнь».
  2. Строка из стихотворения О. Э. Мандельштама «Квартира тиха, как бумага...»



Cc-by.jpg Cc-non commercial.jpg © Boris Kuzin. Do not reproduce if commercial. / Борис Сергеевич Кузин. Не допускается копирование в коммерческих целях.