За станцией «Сокольники», где магазин мясной
И кладбище раскольников, был монастырь мужской.
Руина и твердыня, развалина, гнильё —
В двадцатые пустили строенье под жильё.
Такую коммуналку теперь уж не сыскать.
Зачем я переехал, не стану объяснять.
Я, загнанный, опальный, у жизни на краю
Сменял там отпевальню на комнату свою…
Шёл коридор верстою, и сорок человек,
Как улицей Тверскою ходили целый день.
Там газовые плиты стояли у дверей.
Я был во всей квартире единственный еврей.
Там жили инвалиды, ночные сторожа,
И было от пол-литры так близко до ножа.
И всё-таки при этом, когда она могла,
С участьем и приветом там наша жизнь текла.
Там зазывали в гости, делилися рублём,
Там были сплетни, козни, как в обществе любом.
Но было состраданье, не холили обид…
Направо жил Адамов, хитрющий инвалид.
Стучал он рано утром мне в стенку костылем,
Входил, обрубком шарил под письменным столом,
Где я держал посуду кефира и вина, —
Бутылку на анализ просил он у меня.
И я давал бутылки и мелочь иногда,
И уходил Адамов. А рядом занята
Рассортировкой сёмги, надкушенных котлет,
Закусок и ватрушек, в неполных двадцать лет
Официантка Зоя, мать тёмных близнецов.
За нею жил расстрига Георгий Одинцов.
Служил он в гардеробе издательства Гослит
И был в литературе изрядно знаменит.
Он Шолохова видел, он Пастернака знал,
Он с Нобелевских премий на водку получал,
Он Юрию Олеше галоши подавал.
Но я-то знал, он тайно крестил и отпевал.
Но дело не в соседях, типаж тут ни при чём, —
Кто эту жизнь отведал, тот знает что почём.
Почём бутылка водки и чистенький гальюн.
А то, что люди волки, сказал латинский лгун.
Они не волки. Что же? Я не пойму. Бог весть.
Но я бы мог такие свидетельства привесть,
Что обломал бы зубы и лучший богослов.
И всё-таки, спасибо за всё, за хлеб и кров
Тому, кто назначает нам пайку и судьбу,
Тому, кто обучает безстыдству и стыду,
Кто учит нас терпенью и душу каменит,
Кто учит просто пенью и пенью аонид.
Тому, кто посылает нам дом или развал
И дальше посылает белоголовый вал.